Юозас Балтушис
Проданные годы
Роман в новеллах
Зерно, которое отец получил летом за рытье канав, все вышло. Смолола мама последнюю горсть и так старательно обмахнула гусиным крылом жернов, что мыши и крысы, обозлившись, оставили наше жилье. Под кроватью еще было с полмешка картошки. Да только сосчитали мы картофелины, и получилось, что, если каждый день варить по две штуки на человека, их не хватит до той поры, когда мать выручит что-нибудь за свое прядево. После этого отец поглядел на нас и объявил:
— Перебью всех, как лягушат, а сам — на сухую осину.
Мы с сестрой молчали, один Лявукас засопел, спрятался за материну спину и поглядывал оттуда на отца, словно хорек. Вечно он так. Поругают его или по спине треснут — тотчас спрячется и выглядывает, а иной раз и грязным кулаком погрозится. И я, мол, мужик! За материной спиной и заяц храбрится. Нет, ты постой-ка перед рассерчавшим отцом! Прошлым летом на меня Тяконисов бык напал, три загона гнался за мной по ольшанику, и то ничего. От быка куда-нибудь убежишь, а куда убежишь от отца, когда он ругается? Эх, чего и ждать от Лявукаса! Совсем махонький, я даже помню, как он на свет появился. Вечно сопит носом, путается в рубашонке и всюду увязывается за мной. Хуже сестры. Эта хоть и хнычет часто, зато как уставится на отца, тот, будто ожегшись, отворачивается и только бормочет из-под усов, что, видать, сам черт придумал этих баб! Вот и теперь стала перед отцом, широко расставив посиневшие от холода босые ноги, подняв худые, костлявые плечики. Отец рявкнул в сторону матери:
— Убери с глаз моих эту негодницу, тебе говорю, убери!
— Хоть бы потеплело поскорее, — сказала мать, не слушая отцова крика. — Летом, как-никак, то щавель, то ягода, то грибы… Ах ты, владыка милостивый! — Она помолчала и добавила: — Одна надежа — наша буренка. Хоть бы подождала — подольше не отдоилась, не то горе нам…
Наша буренка стоит тут же, в сенцах. По утрам, когда мать растапливает печь и отворяет дверь, оставив закрытой нижнюю половину, чтобы не так сильно валил внутрь холод, буренка тут же просовывает голову, доставая мордой почти до середины избы, и громко ревет — требует теплого пойла. Совсем глупая скотина! Разве поможет пойло, когда ты стоишь в сенях? Подобрал отец где кол, где слегу, где палку какую-то, приставил к боку избы, вершинками под стреху, забросал сверху хворостом и собранной на поле картофельной ботвой — вот и буренкины палаты! И двери-то нет, а только мотается старая дерюга в проеме. Зимою, как задует ветер, во все щели нанесет снега, заметет, белой резьбой покроет палаты буренки и треплет, колышет дерюгу. А когда так, то хоть три ушата горячего пойла выхлебай — разве поможет? Но буренка не понимает, упрямо просовывает поседевшую за ночь от инея морду и так жалобно мычит, что мать, не устояв, пододвигает ей чугун запаренной мякины, а если нет мякины, то хоть чистой теплой воды. Потом обращается к нам:
— Ребятишки, а ребятишки, довольно валяться в постели — бока пролежите. Бегите в сени, натрите соломы корове.
В избе еще темно, только на стене играют отсветы от топящейся печи. Поверх второй дверцы клубами валит внутрь холод, гонит дым к потолку, пробирается под нагревшееся одеяло. Попробуй-ка встань теперь! Но мы все-таки вскакиваем с кровати, на цыпочках, прыгая с ноги на ногу, выбегаем в сени и усердно растираем ладонями ржаную солому, которую отец приготовил еще с вечера. Пальцы стынут, ладони горят, словно ты их крапивой обстрекал, под ногтями так больно, что спина немеет. Но мы растираем и растираем. Буренка не свинья, за каждую мягко растертую соломинку расплатится каплей молока. А что боль под ногтями по сравнению с молоком? Выбежишь на двор, потрешь руки снегом и — как ни в чем не бывало! Так думали мы, но совсем иное, видать, думала буренка. Молока она давала все меньше и меньше, и однажды утром мать поднялась от ее вымени с пустым подойником.
— Все, — сказала она и отвернулась.
Но отвернулась ненадолго, — тотчас усадила нас за стол, где для каждого было положено по две картофелины и еще блюдце с рассолом, чтоб макали. И стала мать весело говорить, что жизнь, благодарение богу и пресвятой деве, очень хороша, а дальше пойдет еще лучше и лучше. Вот скоро она запечет отменного молозива, — урвет часть первого молока у теленка. Молозиво будет густое: черпнешь ложкой, и останется покрытая росинками сыворотки ямка. Еще черпнешь, и опять ямка. И так до самого донышка. И столько мы его съедим, что впору ремни отпускать. А теленок будет такой гладкий, пестроногий, со светлой звездочкой на лбу — так бы глядел на него, и больше ничего не надо! Пустим его в избу, он пойдет от порога к лавке, потом к кроватям, увидит, какие наши детки сытые да хорошие, и от радости только — скок-скок!..
Лявукас весело рассмеялся и, макая картошку в рассол, решительно заявил, что он первый погладит теленка, потом опять погладит, а там уже будет гладить и гладить и никого близко не подпустит к нему. Сестренка Маре даже вздрогнула от такого святотатства, схватила ложку и недолго думая хвать Лявукаса по лбу. Тот — в слезы. Отец вскинулся:
— Да уймитесь вы, пес бы вас унес!..
Мы сломя голову на печку — самый уютный уголок в мире. Дым уже разошелся, лишь остатки его тянутся вверх, к волоковому оконцу[1]. Нагретая печь застлана толстой сермягой, чтобы подольше не остывала. Тут и связки черемуховых веток сохнут на жердочках, тут и окаменелые сосульки сажи свисают с потолка, тут и… Эх, разве все перечтешь! Сунешь ноги под сермягу — тепло от ступней так и разливается по всему телу, а если еще к стенке прижмешься — так бы и сидел до конца света.
Кого здесь не хватает, так это моего друга Юргиса. Летом мы с ним ловим кошелем усатых вьюнов в речке Нактяке, собираем землянику и грибы, а чаще всего боремся, и я почти всегда валю его на обе лопатки. Он не очень сильный, но зато у него на подбородке такая круглая и глубокая ямка, что все ребятишки в нашей деревне прямо помирают от зависти. Некоторые даже пробовали сделать себе такие ямки, проковыривали гвоздями. Ну и нажили болячки и получили дома лупцовку. И поделом. Что однажды сделано богом, как говорит старик Алаушас, того человеку не переделать: родился без ямки, — так и живи без ямки, нечего ковырять! Юргис никогда не приходит с пустыми руками. Карманы его пиджака вечно отвисают от цветных камешков, разных гвоздей, кусочков свинца, старых пуль… Так и бренчит на каждом шагу! А раз он принес две катушки от покупных ниток. Ну, это уж такая редкость, что мы всё побросали и живо принялись мастерить телегу. Изготовили оси, решетки, грядки, даже оглобли выгнули из побегов черемухи, пропарив их сперва в горячем щелоке. Телега получилась на диво, хоть садись да поезжай. Одна беда: катушки ни в какую не хотели насаживаться на оси. Обтачивали-обтачивали мы оси, а потом стали острием хлебного ножа расширять дырочки в катушках. Вот тут и стряслась настоящая беда: одна катушка треснула. Юргис прямо почернел от огорчения:
— Ох, задаст, ох, и задаст мне Пятрас!
Пятраса, брата Юргиса, мы знали все. Раньше он тоже приходил с нами поиграть. И всегда эти игры кончались для нас слезами: очень уж неугомонные руки у Пятраса. Но теперь он не приходит. Ведь он уж прошлым летом пас коров в Ужушиле у Гуобаса и с тех пор стал говорить густым голосом, как взрослые мужики. Больно надо ему связываться с нами!
— Ох, задаст, ох, и задаст! — охал Юргис.
— За что задаст? — не вытерпел я. — Твои катушки, твоя и забота!
Юргис вдруг рассмеялся:
— Катушки мои? Мелешь языком, как мельница! Кто это мне даст такие катушки! Пятрас от Гуобаса их привез. Харч заработанный привез и катушки тоже, там они перед рождеством портного брали шить, а я… я только на время взял эти катушки.
Он совсем нос повесил. Ушел и уж который день не показывается. Не то ему Пятрас ноги подковал, не то погода мешает. И верно, на дворе ветер уж целую неделю все вверх дном переворачивает, снег колесом вертит, несет по полям и бьется о стены нашей избенки. На печи, как прислушаешься, будто кличет или плачет кто-то, не то коты вопят, не то собаку кто-то вешает… И не поймешь. Все три наши окошка о четырех звеньях затянуло льдом; только по самым краям, где стекла неплотно прилегают к переплету, ветер выщербил узкие прогалинки. Если хорошенько свеситься с печи вниз головой, через эти прогалинки видно на дворе дымящиеся сугробы, утонувшие в снегу постройки Тякониса, а дальше только снег и снег, словно все закрыто какой-то колышущейся стеной. Редко-редко какой прохожий проплетется. Голова у него закутана, весь он занесен снегом, и ни за что не угадаешь, кто он, куда идет, чего ему нужно.
— Как возьму плетку, — отзывается отец с лавки, — как перекрещу, живо у меня узнаете, и кто идет, и чего идет, и… Уроки выучили?